Задачи: Образовательные: показать необычный жизненный опыт В. Шаламова, положенный в основу «Колымских рассказов»

Главная > Урок

Технология личностно-ориетированного обучения направлена: уважительное отношение к самостоятельности мнений, суждений и выводов ученика; создание ситуации выбора; доверительная позиция; создание ситуации нравственного выбора; ориентация на развитие интеллектуальных умений, а не только запоминание учебной информации; формирование опыта и стремления определять собственное отношение к явлениям, событиям, людям; безоценочная позиция − принятии ученика и ситуации как данности;

Примером использования данной технологии я предлагаю урок в 11 классе

Тема урока.

Судьба человека в тоталитарном государстве

(по книге В.Т. Шаламова «Колымские рассказы»)

Цель урока. На примере рассказов В.Т. Шаламова выяснить, какова судьба человека в тоталитарном государстве?

«Может ли человек выстоять в экстремальных условиях и остаться человеком?»

(Запись на доске)

Задачи:

Образовательные:
    рассказать о нечеловеческих условиях, в которых жили узники ГУЛАГа; привести конкретные примеры нарушения законности и правопорядка в стране со стороны власти;
Развивающие: Воспитательные:
    воспитание интереса к истории; способствовать воспитанию у обучающихся чувства непримиримости к фактам, свидетельствующим об унижении человеческого достоинства; воспитывать милосердие, гуманность, сострадание, чувства уважения к тем, кто и в трудных жизненных ситуациях оставался человеком.
Оборудование: Оборудование: Зрительный ряд: мультимедийная презентация, лиственница, веточка лиственницы, свечи. Видеоряд: видеоролик «Судьба и биография Шаламова», созданный на основе фрагментов из фильма В. Досталя «Завещание Ленина» и песни о Колыме в исполнении Маршала «Горец»), фрагмент фильма В. Досталя «Завещание Ленина» Музыкальный ряд : песни о Колыме Литературный ряд : тексты В.Шаламова «Колымские рассказы» Оформление доски:

Здесь хоронят раньше душу,

Сажая тело на замок.

В. Шаламов

Оформление:

Горящая свеча,

опутанная колючей

проволокой.

РЕПРЕССИЯ ДОЛГ

ТОТАЛИТАРИЗМ ДОСТОИНСТВО

СОВЕСТЬ

ЛЮБОВЬ

Память

(Эти слова появятся на лиственнице, дереве -памяти,

В конце урока, когда будут

сделаны выводы)

Сообщение темы урока. Учитель. - Назовите ключевые слова в названии темы урока. (Учащиеся называют слова «государство», «человек»). Выясняем, что входит в понятия: «государство», «тоталитарное государство» Что такое тоталитаризм, репрессия? Слайд 3 Словарная работа: репрессия, тоталитаризм Тоталитаризм – одна из форм государства, характеризующаяся полным контролем со стороны органов государственной власти над всеми сферами жизни общества, фактической ликвидацией конституционных свобод и прав. Репрессии – карательные меры, наказания со стороны государственных органов. (на доске появляются слова: р..пре..ия, т..т..литаризм). Приходим к выводу, что государство – это власть , человек – частичка народа. Учитель: Как выстраиваются эти отношения (государство – человек), как влияют на судьбу человека, рассмотрим на примере рассказов В.Т. Шаламова." Мы множество раз повторяли "Никто не забыт, ничто не забыто" - и предали глубочайшему забвению миллионы наших сограждан. Мы с комом в горле слушали "Бухенвальдский набат", но не слышали набата Колымы, Печоры, Соловков. А ведь жертвы сталинского геноцида не имеют даже братских могил. Нам долго внушали, что нет ни хрущёвских бульдозеров, ни брежневских психушек. Кому- то нужно было, чтобы право на память атрофировалось в наших душахТолько в 30-е годы в стране было репрессировано более 1000 литераторов.Слайд 4-7 Писатели и поэты, подвергшиеся репрессиям Задохнулся от отсутствия воздуха Александр Блок.
Расстреляны: Николай Гумилев, Сергей Клычков, Николай Клюев…
В лагере погиб Осип Мандельштам.Арестовывались, высылались, прошли ГУЛаг:
Николай Заболоцкий, Варлам Шаламов, Иосиф Бродский, Александр СолженицынПодверглись гонениям: Анна Ахматова, Борис Пастернак, Александр Твардовский, Солженицын
Покончили жизнь самоубийством: Сергей Есенин, Владимир Маяковский, Марина Цветаева.Умерли в изгнании: Иван Бунин, Зинаида Гиппиус, Дмитрий Мережковский,
Вячеслав Иванов, Игорь Северянин, Владислав Ходасевич,
Иосиф Бродский, Александр Галич… Учитель: За что они подверглись репрессиям? (А иногда и ни за что, по оговору или описку в статье, за неаккуратно высказанную мысль вслух, за анекдот на политическую тему Беда усугублялось тем, что «сверху» спускались планы. В каждой области республике знали, в какой год, сколько человек должно быть репрессировано по 1 и 2 категориям. (первая категория-расстрел, вторая - 10 лет заключения).Что же такое ГУЛАГ? Слайд 8

    Главное Управление лагерей, трудовых поселений, мест заключения.

    Свое происхождение ведет со времен Гражданской войны.

    По мнению французского исследователя Жака Росси,проведшего в сибирских лагерных бараках почти четверть столетия,советский ГУЛАГ был самым долговечным (просуществовал 73 г.)

Слайд 9 1937 год-апогей репрессий.

С 1921-1954 гг. были осуждены около 4 млн. человек.75 членов Политбюро, из 5 маршалов-3, из 57 командиров-50.Система ГУЛАГа: 50 лагерей, свыше 420 исправительных колоний, 50 колоний для несовершеннолетних. Индивидуальное сообщение учащихся о репрессиях Слово учителя Да, можно убить человека, уничтожить всякую возможность вспоминать о нем. Но нельзя убить или заставить замолчать вечно живое Слово, сохранившее для нас, потомков, многочисленные свидетельства современников того кровавого лихолетья. История атрофии человеческой души отражена в "Колымских рассказах" В.Т. Шаламова. В.Т. Шаламова можно назвать человеком трагической судьбы. В этом вы убедитесь, познакомившись с биографией писателя. Почти 20 лет тюрьмы: лагеря, ссылки, одиночество и забытость в последние годы жизни, жалкий дом престарелых, и, в конце концов, как венец всему мытарству - психушка, куда он был насильно перевезен из этого дома, чтобы вскоре умереть от воспаления легких. Слайд № 10 видеоролик «Судьба и биография Шаламова», созданный на основе фильма «Завещание Ленина»(В.Досталь) Слово учителя:

Перед нами трагедия исковерканной жизни, судьба одного из мучеников не вражеских, а своих концлагерей и в то же время единственная и неповторимая судьба писателя.

Эту настоящую правду донёс до нас писатель в своих коротких рассказах. Выжил, чтобы поведать нам, что пришлось испытать ему и многим миллионам людей. Произведения В. Шаламова можно назвать «энциклопедией колымской жизни». Как вы думаете почему? Каждое имеет название, но все объединены в цикл «Колымские рассказы». (Описание земли, истории, народонаселения, столицы Колымского края, о начальниках, о нормах выработок, о методе изготовления тюремных нар; о том, почему заключённые сначала съедают баланду, а хлеб уносят с собой; о том как сходят с ума от голода и как отрубают себе пальцы. Это не только общее название, указывающее на место действия, но и, по словам автора, «страстное повествование о разрушении человека», о «растлении ума и сердца, когда огромному большинству выясняется день ото дня всё чётче, что можно, оказывается, жить без мяса, без сахару, без одежды, без обуви, а также без чести, без совести, без любви, без долга». В своей книге В. Шаламов пишет: «Самым страшным был холод . Ведь активировали только мороз свыше 55 градусов. Ловили этот 56 градус Цельсия, который определялся по плевку, стынущему на лету. Голод – вторая сила , разрушающая человека; за 2 недели человек «доходил». Третья сила – отсутствие силы . Не дают спать, рабочий день – 14-16 часов (приказ в 1938 г.). Побои – четвёртая сила . Доходягу бьют все: конвой, нарядчик, бригадир, блатарь, командир роты. Доходягой ты становишься тогда, когда ослабел из-за непосильного труда, без сна, на тяжёлой работе при 50-градусном морозе». Чтение рассказов Шаламова – не удовольствие, а тяжкий труд, переживание чужих бед. Страстное, правдивое повествование о разрушении человеческой личности вызывает у читателя чувство боли. Учитель: Зачитайте фрагменты из рассказов В.Шаламова, которые вас особенно потрясли Холод - «Ночью», «Плотники»Голод - «Васька Денисов, похититель свиней», «Сгущённое молоко», «Хлеб»Отсутствие силы - «Две встречи»Побои - «На представку» Постановка проблемы: Какова судьба человека в тоталитарном государстве? Может ли человек выстоять в экстремальных условиях и остаться человеком? – вот главный вопрос, на который попытаемся найти ответ. Слово учителя: Следующий рассказ тоже о власти «блатарей» над «врагами народа». Учащимся объясняется значение слова «блатарь», часто употребляемого в рассказах Справка: «блатарь - отказчик от работы, извечный враг любого государства, вдруг превращается в друга государства, в объект перековки» («Колымские рассказы»). За высокий процент выработки этих заключённых (воров, убийц…) освобождали из мест заключения. Оказалось, что «друзья народа», какими оказывались рецидивисты, официально выполняют норму 300% и подлежат досрочному освобождению. А 300% - чужая кровь. Всякий осуждённый за бытовое преступление знал, что его преступление вовсе не считается преступлением в лагере. Напротив, заключённый убийца чувствует поддержку государства – ведь он «бытовик», а не враг народа. «Друзьям» народа государство поручало перевоспитание тех, кто попал на Колыму по 58-й статье. Анализ рассказа «Заклинатель змей» (1954 г.) -О чём этот рассказ?

    Как определить смысл названия? Кого можно назвать заклинателем змей и почему?
- Опираясь на слово писателя, давайте представим один день из жизни заключённого Платонова. «Конец работы – это вовсе не конец работы. После гудка нужно было собрать инструмент, отнести его в кладовую, сдать, построиться… и отправиться за пять километров в лес за дровами». Создаётся впечатление безысходности, кажется, что никогда не будет отдыха уставшему телу. (зачитать) Учитель. Платонов размышляет о человеческой выносливости: «Лошадь не выносит месяца здешней жизни в холодном помещении с многочасовой работой на морозе.… Вечная мерзлота. Здесь даже деревья «едва держаться за неуютную землю, и буря мягко вырывает их с корнями и валит на землю»; А человек живёт…». 2.-Почему? Ответ на этот вопрос находим в раздумьях Платонова: «…он цепляется за жизнь». (зачитать) --Зачитайте разговор Платонова с Федечкой. Что потрясает? Федечка - вор, хозяин положения. Федечка называет Платонова Иваном Ивановичем, для него такие, как Платонов, Иваны Ивановичи, этим он обезличивает людей, они для него твари: «Иди, тварь. Иди, ложись к параше. Там будет твоё место. А будешь кричать – удавим…». Это и потрясает.
    Почему автор называет вора Федечкой, а не Федей?
Какой приём автор использует, говоря «Федечка» (Шаламов использует в его имени уменьшительно-ласкательный суффикс. В этом заключается авторская ирония.) 4. Какое чувство испытывает Платонов? -Есть ли у него выход?
    Почему всё-таки Платонов согласился рассказывать романы? Можно ли его осуждать? Согласие Платонова «тискать романы» - это проявление его силы или слабости? (зачитать) Кто же всё-таки Платонов: шут, клоун или просветитель? (зачитать) Какой фразой заканчивается заканчивается рассказ «Я не скажу»? (зачитать)
11. Осуждает ли Платонова автор? («Голодному человеку можно простить многое, очень многое»). 12.А вы, ребята? 13. Удалась ли Платонову роль заклинателя змей? Страшна судьба единственно грамотного человека на прииске. Он вынужден пересказывать ворам Дюма, Конан Дойля.… За это его кормят, одевают. Это тоже унижение ради миски «супчика», которым пожалует его Федечка, он ведь юшки не ест. Анализ рассказа «Воскрешение лиственницы» Слово учителя:

Ребята, вы обратили внимание, что на нашем уроке-размышлении присутствует ещё один свидетель тех событий – это ЛИСТВЕННИЦА.

Посмотрите на нашу лиственницу, на стенды, рисунки, которые нарисовали 7 кл на уроке – открытии нового имени.

Почему она в паутине?

Учитель: Лиственница - сквозной образ рассказов В.Т.Шаламова. Лиственница - дерево концлагерей.

Какую тему развивает лиственница?

(Образ лиственницы развивает тему памяти и суда.)

Приведите примеры из текста:

… Лиственница, чья ветка, веточка дышала на московском столе, - ровесница Натальи Шереметевой-Долгоруковой и может напомнить о ее горестной судьбе: о превратностях жизни, о верности и твердости, о душевной стойкости, о муках физических, нравственных, ничем не отличающихся от мук тридцать седьмого года, с бешеной северной природой, ненавидящей человека, смертельной опасностью весеннего половодья и зимних метелей, с доносами, грубым произволом начальников, смертями, четвертованием, колесованием мужа, брата, сына, отца, доносивших друг на друга, предававших друг друга… .

….Лиственница сместила масштабы времени, пристыдила человеческую память, напомнила незабываемое.

Учитель : Лиственница, которая видела смерть Натальи Долгоруковой и видела миллионы трупов - бессмертных в вечной мерзлоте Колымы, видевшая смерть русского поэта, лиственница живет где-то на Севере, чтобы видеть, чтобы кричать, что ничего не изменилось в России - ни судьбы, ни человеческая злоба, ни равнодушие … .

…Лиственница в московской квартире дышала, чтобы напоминать людям их человеческий долг, чтобы люди не забыли миллионы трупов - людей, погибших на Колыме.

Учитель: Воскрешение - это оживление, восстановление, обретение сил, бодрости.

Как происходит воскрешение лиственницы, доставленной с Колымы в московскую квартиру? Какими художественными средствами передается обретение сил угасшей, казалось бы, мертвой северной ветки? Какой приём автор использует, когда лиственницу ставят в воду? (зачитать)

- … Ставят в консервную банку, налитую злой хлорированной обеззараженной московской водопроводной водой, водой, которая сама, может, и рада засушить все живое, - московская мертвая водопроводная вода (метафора "московская мертвая водопроводная вода).

….Лиственница стоит в холодной воде, чуть согретой.

…Повинуясь страстной человеческой воле, ветка собирает все силы - физические и духовные, ибо нельзя ветке воскреснуть только от физических сил: московского тепла, хлорированной воды, равнодушной стеклянной банки (в этой строчке олицетворение "собирает все силы", "равнодушная стеклянная банка").

…Проходит три дня и три ночи, и хозяйка просыпается от странного, смутного скипидарного запаха, слабого, тонкого, нового запаха. В жесткой деревянной коже открылись и выступили явственно на свет новые, молодые, живые ярко-зеленые иглы свежей хвои (метафора "в жесткой деревянной коже").

Учитель: Но что помогло воскреснуть?

Непохожесть. Ветка не похожа на остальные растения, которые населяют квартиру хозяйки.

северная ветка:

    - Иссушенная, продутая ветрами самолетов, мятая, изломанная в почтовом вагоне;

    Лиственницы серьезней цветов;

    Лиственница стоит в холодной воде, чуть согретой;

    Понимает это и лиственница.

Вывод: Неуёмная жажда жизни, величайшее терпение и необычайная чувствительность веткицветы:
    - ставят букеты черемухи, букеты сирени в горячую воду, расщепляя ветки и окуная их в кипяток;
Вывод: "Избалованность", "изнеженность" цветов Вывод: Непохожесть соткана из неуёмной жажды жизни, величайшего терпения и необычайной чувствительности. Лиственница - память о погибшем поэте. Даже эта память участвует в оживлении.

Рефлексия

Слайд 11 видеофрагмент из фильма В.Досталя «Завещание Ленина»- «Духовная смерть»

Как вы понимаете, что духовная жизнь наступает раньше физической?

Может ли человек выстоять в экстремальных условиях и остаться человеком? (Учащиеся обращают внимание эпиграф, слова В.Шаламова: «Здесь хоронят раньше душу, сажая тело на замок».)

Что даёт человеку силы?

(На лиственнице по очереди появляются слова: долг, любовь, достоинство, совесть, память)

Перед названием темы урока поставлен знак вопроса.

Так какова же судьба человека в тоталитарном государстве?

Может ли человек выстоять в экстремальных условиях и остаться человеком?

Главное, что пройдя сквозь унижения и потери, они смогли сохранить свою живую душу.(см. эпиграф)

20 лет лагерей не сломили его, но свой отпечаток оставили.

20 лет не печатался, но не терял веры. Варлам Шаламов воскрешает нашу историческую память. Заставляет задуматься о многом…

Андрей Облог. “Воскрешение лиственницы”

Запах лиственницы – это дух победы,
Лиственница – это дерево бессмертья.
Нежные зелёные побеги –
Горестная память лихолетья.

В комнате погибшего поэта,
В банке с обезжизненной водою
Жёсткая, изломанная ветка,
Воскресая, пахнет КолымоюДвадцать лет. Откуда эта сила?
Двадцать лет – по сути, без возврата.
Скольких сыновей твоих, Россия,
Полегло на Колыме проклятой…

В городах, посёлках и станицах
Безымянных Колымы – помяньте.
Шелестят тяжёлые страницы…
“Люди мира, на минуту встаньте!”

Слайд 12 просмотр видеоролика, созданного фрагментов из фильма В.Досталя «Завещание Ленина» на основе и песни о Колыме в исполнении Маршала «Горец»)

(Все учащиеся встают)
Вы молоды, у вас - всё впереди!

Мы верим в то, что вы в любых обстоятельствах сумеете сохранить добро, правду, природу, историю, честь, память. Это и будет оценкой всем нам. Спасибо!

Домашнее задание: «Может ли человек выстоять в экстремальных условиях и остаться человеком?» (сочинение)

Приложение к уроку

Холод

Идет шеренга, в ряду люди сцеплены локтями, на спинах жестяные номера (вместо бубнового туза), конвой, собаки во множестве, через каждые 10 минут - Ло-жись! Лежали подолгу в снегу, не поднимая головы, ожидая команды. По приказу спускаться с горы зимой, летели вниз, последнего расстреливали.…Вошел пароход «Ким» с человеческим грузом…» «тремя тысячами заключенных».В пути заключенные подняли бунт и начальство приняло решение залить все трюмы водой. Все это было сделано при 40 о морозе.Рассказ «Ночью» вводит нас в обстановку человеческого бесправия, голода и холода. Глебов и Багрецов (два зека) – идут на дело. После утомительного рабочего дня, собрав после ужина крошки хлеба, они лезут по скале и разбирают каменный завал. Под камнями мертвец, а на нем почти новые кальсоны и рубашка. «С ввалившимися блестящими глазами», которыми говорить было не о чем, да и думать было не о чем, потому что «сознание» уже не было человеческим сознанием.Смысл заключен в последней фразе: «Завтра они продадут белье, променяют на хлеб, может быть, даже немного достанут табаку…»Рассказ «Плотники» Градусники рабочим не показывали…выходить на работу приходилось в любые градусы. Если стоит морозный туман, значит, на улице -40ли воздух, если воздух при дыхании выходит с шумом, но дышать ещё не трудно- значит, -45; если дыхание шумно и заметна отдышка – 50. Свыше -50 –плевок замерзает на лету

Голод

«Васька Денисов, похититель свиней»

Голодный Васька пробирается в поселок, чтобы заработать тарелку супа или кусок хлеба, но поздно- хозяин уже вылил суп свиньям. Забравшись в чей-то чулан, Васька находит зарезанного и замороженного поросенка. Когда прибыли стрелки, и двери были открыты а баррикады разобраны, Васька успел съесть половину туши.

«Сгущённое молоко», «Хлеб»

Отсутствие силы

Шестнадцатичасовой рабочий день. У кого-то видели листок бумаги в руках, наверное, следователь выдал для доносов. Спят, опираясь на лопату, - сесть и лечь нельзя, тебя застрелят сразу. Тех, кто не может идти на работу, привязывают к волокушам, и лошадь тащит их по дороге за 2-3 км.

В рассказе «Две встречи» исчезает бригадир Котур. Он не успел встать с тачки, когда подошел начальник. Здесь же читаем, как 1938г. Начальство решило пешком отправить этапы из Магадана на прииски Севера. От колоны в 500 человек за пятьсот километров осталось в живых 30-40. «Остальные осели в пути – обмороженными, голодными, застреленными…»

Побои

Рассказ «Представку», «Заклинатель змей»

«Надгробное слово» «- А я, - и голос его (Володи Добровольцева) был покоен и нетороплив, - хотел бы быть обрубком. Человеческим обрубком, понимаете, без рук, без ног. Тогда я бы нашёл в себе силу плюнуть им в рожу за всё, что они делают с нами…»

Рассказ «Представку» Сашка растянул руки убитого, разорвал нательную рубашку и стянул свитер через голову. Свитер был красный, и кровь на нем была едва заметна. Севочка бережно, чтобы не запачкать пальцев, сложил свитер в фанерный чемодан. Игра была кончена, и я мог идти домой. Теперь надо было искать другого партнера

  • Издательство: "мик" 1994 г

    Документ

    Михаил Геллер родился в 1922 г. По образованию историк, доктор исторических наук. В конце 60-х гг. вынужден был уехать из СССР. С 1969 года живет и работает в Париже.


  • «Я пишу о лагере не больше, чем Экзюпери о небе или Мелвилл о море. Мои рассказы — это, в сущности, советы человеку, как держать себя в толпе… Не только левее левых, но и подлиннее подлинных. Чтобы кровь была настоящей, безымянной».
    Любопытно, что Шаламов, прекрасно разбиравшийся в истории христианстства и настаивая на важности религии и духовности в жизни колымских зэка - человеком верующим никогда не был.
    Родившись в семье священника и пережив 20 лет сталинских лагерей он умер в тушинской психушке в 82-ом.
    Не читали Шаламова!? Тогда я щас расскажу. Кто это, как это и с чем его едят.

    Сначала о творчестве и стилистике.

    У него нет ничего большого, по сути он прозаик. Особняком стоят его стихи, может в конце закину.
    Почти все шаламовское о колымских лагерях, о судьбах людей, о любви (мало) и предательстве (много), о нечеловеческих условиях жизни, о голоде, образе жизни уголовников.
    При этом в большинстве рассказов зашкаливают жесткость изложения и какая то трагическая безысходность, что отличает его, к примеру, от Солженицына.
    У Солженицына есть "Один день из жизни Ивана Денисовича", вот у Шаламова примерно все такое, только таких длинных повестей он не писал.
    Помимо бытовухи у него много природы, ее суровостью особенно пропитаны стихи.

    Зачем его читать?

    Каждый пляшет от себя.
    Для меня
    Во-первых это просто интересно. Все слышали о Колыме, но только у него самая реалистичная картина того, что там было на самом деле.
    Во- вторых его рассказы мотивируют. Читая об искалеченных человеческих судьбах начинаешь задумываться о своей собственной. Шаламов -это борьба за жизнь, когда бороться уже не за что.
    Ну и в третьих Шаламов ни на кого не похож, его своеобразное изложение всегда впечатляет, ошеломляет, разводит на чувства. Читается легко, это не Гессе.
    Ну и он удобен,в смысле, один рассказ, одна история занимает от 5минут до получаса. Есть только несколько вещей "на дольше"

    Самое известное у Шаламова -сборник Колымские рассказы.
    Я их прекрасно знаю, много перечитывал, поэтому несколько рассказов подкреплю кратким содержанием (отсебятиной) и частично скопирую несколько выдержек из рассказов с сайта,посвященного Шаламову (такой есть, да)http://shalamov.ru/

    1.Дождь
    Если есть сомнения начать Шаламова лучше с него. Либо он пойдет либо нет.

    У каждого был свой шурф, и за три дня каждый углубился на полметра, не больше. До мерзлоты еще никто не дошел, хотя и ломы и кайла заправлялись без всякой задержки. Все дело было в дожде. Дождь лил третьи сутки не переставая. На каменистой почве нельзя узнать - час льет дождь или месяц. Холодный мелкий дождь

    2.Ягоды.

    Ягоды в эту пору, тронутые морозом, вовсе не похожи на ягоды зрелости, ягоды сочной поры. Вкус их гораздо тоньше.

    Рыбаков, мой товарищ, набирал ягоды в консервную банку в наш перекур и даже в те минуты, когда Серошапка смотрел в другую сторону. Если Рыбаков наберет полную банку, ему повар отряда охраны даст хлеба.

    3. Шерри Бренди. Здесь описываются последние часы Мандельштама. Известно, что Шаламов наблюдать этой картины не мог, хотя их забирали вместе в 37-ом

    Поэт умирал. Большие, вздутые голодом кисти рук с белыми бескровными пальцами и грязными, отросшими трубочкой ногтями лежали на груди, не прячась от холода. Раньше он совал их за пазуху, на голое тело, но теперь там было слишком мало тепла. Рукавицы давно украли; для краж нужна была только наглость - воровали среди бела дня. Тусклое электрическое солнце, загаженное мухами и закованное круглой решеткой, было прикреплено высоко под потолком

    4.Васька Денисов похититель свиней. Васька залез в деревенский хлев

    Мерзлый поросенок все еще был в его руках. Васька положил поросенка на пол, своротил массивные скамейки и заложил ими дверь. Кафедру-трибуну он подтащил туда же. Кто-то потряс дверь, и наступила тишина.

    Тогда Васька сел на пол, взял в обе руки поросенка, сырого, мороженого поросенка, и грыз, грыз...

    Когда вызван был отряд стрелков, и двери были открыты, и баррикада разобрана, Васька успел съесть половину поросенка...

    5.Стланик. Здесь суровая северная природа. Шаламов периодически завораживает познаниями в области ботаники, хотя скорее всего это просто наблюдения.

    На Крайнем Севере, на стыке тайги и тундры, среди карликовых берез, низкорослых кустов рябины с неожиданно крупными светло-желтыми водянистыми ягодами, среди шестисотлетних лиственниц, что достигают зрелости в триста лет, живет особенное дерево - стланик. Это дальний родственник кедра, кедрач, - вечнозеленые хвойные кусты со стволами потолще человеческой руки и длиной в два-три метра. Он неприхотлив и растет, уцепившись корнями за щели в камнях горного склона. Он мужествен и упрям, как все северные деревья. Чувствительность его необычайна

    6. Татаский мулла и чистый воздух. Иллюстрация всех тягот арестантской жизни.

    Человек засыпал в ту самую минуту, когда переставал двигаться, умудрялся спать на ходу или стоя. Недостаток сна отнимал больше силы, чем голод. Невыполнение нормы грозило штрафным пайком - триста граммов хлеба в день и без баланды.

    С первой иллюзией было покончено быстро. Это - иллюзия работы, того самого труда, о котором на воротах всех лагерных отделений находится предписанная лагерным уставом надпись: «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства». Лагерь же мог прививать и прививал только ненависть и отвращение к труду.
    Поэтому нет нужды полемизировать с Достоевским насчет преимущества «работы» на каторге по сравнению с тюремным бездельем и достоинствами «чистого воздуха». Время Достоевского было другим временем

    7.Апостол Павел . О еврее Фризоргере, который не спал ночь вспоминая имя 12-ого апостола и коря себя за это

    Вы удивляетесь моим слезам? - сказал он. - Это слезы стыда. Я не мог, не должен был забывать такие вещи. Это грех, большой грех. Мне, Адаму Фризоргеру, указывает на мою непростительную ошибку чужой человек. Нет, нет, вы ни в чем не виноваты - это я сам, это мой грех. Но это хорошо, что вы поправили меня. Все будет хорошо.
    Вскоре меня куда-то увезли, а Фризоргер остался, и как он жил дальше - я не знаю. Я часто вспоминал его, пока были силы вспоминать. Слышал его дрожащий, взволнованный шепот: «Питер, Пауль, Маркус...»

    8. Сгущеное молоко.

    От голода наша зависть была тупа и бессильна, как каждое из наших чувств. У нас не было силы на чувства, на то, чтобы искать работу полегче, чтобы ходить, спрашивать, просить..

    Дайте ложку, - сказал Шестаков, поворачиваясь к обступившим нас рабочим. Десять блестящих, отлизанных ложек потянулись над столом. Все стояли и смотрели, как я ем. В этом не было неделикатности или скрытого желания угоститься. Никто из них и не надеялся, что я поделюсь с ним этим молоком. Такое не было видано - интерес их к чужой пище был вполне бескорыстен. И я знал, что нельзя не глядеть на пищу, исчезающую во рту другого человека. Я сел поудобнее и ел молоко без хлеба, запивая изредка холодной водой. Я съел обе банки. Зрители отошли в сторону - спектакль был окончен. Шестаков смотрел на меня сочувственно.

    9.Ночью. Как несколько арестантов откопали..

    Они уложили мертвеца обратно в могилу и закидали ее камнями.

    Синий свет взошедшей луны ложился на камни, на редкий лес тайги, показывая каждый уступ, каждое дерево в особом, не дневном виде. Все казалось по-своему настоящим, но не тем, что днем. Это был как бы второй, ночной, облик мира.

    Белье мертвеца согрелось за пазухой Глебова и уже не казалось чужим.

    Закурить бы, - сказал Глебов мечтательно.

    Завтра закуришь.

    Багрецов улыбался. Завтра они продадут белье, променяют на хлеб, может быть, даже достанут немного табаку...

    10. Тифозный карантин . Пожалуй самая впечатляющая история и точно самая длинная
    .Это нужно читать.

    В один из дней Андреев удивился, что он еще живет. Подниматься на нары было так трудно, но все же он поднимался. Самое главное - он не работал, лежал, и даже пятьсот граммов ржаного хлеба, три ложки каши и миска жидкого супа в день могли воскрешать человека. Лишь бы он не работал.

    Именно здесь он понял, что не имеет страха и жизнью не дорожит. Понял и то, что он испытан великой пробой и остался в живых. Что страшный приисковый опыт суждено ему применить для своей пользы. Он понял, что, как ни мизерны возможности выбора, свободной воли арестанта, они все же есть; эти возможности - реальность, они могут спасти жизнь при случае. И Андреев был готов к этому великому сражению, когда звериную хитрость он должен противопоставить зверю. Его обманывали. И он обманет. Он не умрет, не собирается умирать.


    На самом деле это лишь часть Колымских рассказов, выбранная мной.

    Помимо этого у Шаламова есть большие рассказы и сбоники из которых внимания заслуживают Воскрешение лиственницы, Артист лопаты, Перчатка или КР-2, особняком Очерки престуного мира -о истории возникновения сучьей войны, о Есенине и т.д.

    Шаламов признавался что сочинял стихи прямо на приисках, и именно это занятие спасло ему жизнь.
    Стихов у него много, в моем собрании сочинений Шаламова они занимают почти половину. И там есть действительно сильные.

    На финиш несколько на мой выбор.

    Я - чей-то сон, я - чья-то жизнь чужая,

    Прожитая запалом, второпях.
    Я изнемог, ее изображая
    В моих неясных, путаных стихах.

    Пускай внутри, за гипсом этой маски,
    Подвижные скрываются черты
    Черты лица естественной окраски,
    Окраски застыдившейся мечты.

    Все наши клятвы, жалобы и вздохи,
    Как мало в них мы видим своего,
    Они - дары счастливейшей эпохи,
    Прошедшего столетья колдовство.

    А что же мы оставили потомству,
    Что наши дети примут как свое -
    Уловки лжи и кодекс вероломства,
    Трусливое житье-бытье.

    Так вот и хожу
    На вершок от смерти.
    Жизнь свою ношу
    В синеньком конверте.

    То письмо давно,
    С осени, готово.
    В нем всего одно
    Маленькое слово.

    Может, потому
    И не умираю,
    Что тому письму
    Адреса не знаю.

    Многое может показаться депрессивным, но в депрессию он не вгоняет.
    Проверено))
    Читайте!

    Для вечерней поездки пришлось одолжить бушлат у товарища. Васькин бушлат был слишком грязен и рван, в нем нельзя было пройти по поселку и двух шагов – сразу бы сцапал любой вольняшка.

    По поселку таких, как Васька, водят только с конвоем, в рядах. Ни военные, ни штатские вольные жители не любят, чтобы по улицам поселка ходили подобные Ваське в одиночку. Они не вызывают подозрения только тогда, когда несут дрова: небольшое бревнышко или, как здесь говорят, «палку дров» на плече.

    Такая палка была зарыта в снегу недалеко от гаража – шестой телеграфный столб от поворота, в кювете. Это было сделано еще вчера после работы.

    Сейчас знакомый шофер придержал машину, и Денисов перегнулся через борт и сполз на землю. Он сразу нашел место, где закопал бревно, – синеватый снег здесь был чуть потемнее, был примят, это было видно в начинавшихся сумерках. Васька спрыгнул в кювет и расшвырял снег ногами. Показалось бревно, серое, крутобокое, как большая замороженная рыба. Васька вытащил бревно на дорогу, поставил его стоймя, постучал, чтобы сбить с бревна снег, и согнулся, подставляя плечо и приподнимая бревно руками. Бревно качнулось и легло на плечо. Васька зашагал в поселок, время от времени меняя плечо. Он был слаб и истощен, поэтому быстро согрелся, но тепло держалось недолго – как ни ощутителен был вес бревна, Васька не согревался. Сумерки сгустились белой мглой, поселок зажег все желтые электрические огни. Васька усмехнулся, довольный своим расчетом: в белом тумане он легко доберется до цели своей незамеченным. Вот сломанная огромная лиственница, серебряный в инее пень, значит – в следующий дом.

    Васька бросил бревно у крыльца, обил рукавицами снег с валенок и постучался в квартиру. Дверь приоткрылась и пропустила Ваську. Пожилая простоволосая женщина в расстегнутом нагольном полушубке вопросительно и испуганно смотрела на Ваську.

    – Дровишек вам принес, – сказал Васька, с трудом раздвигая замерзшую кожу лица в складки улыбки. – Мне бы Ивана Петровича.

    Но Иван Петрович сам уже выходил, приподнимая рукой занавеску.

    – Это добре, – сказал он. – Где они?

    – На дворе, – сказал Васька.

    – Так ты подожди, мы попилим, сейчас я оденусь. Иван Петрович долго искал рукавицы. Они вышли на крыльцо и без козел, прижимая бревно ногами, приподнимая его, распилили. Пила была неточеная, с плохим разводом.

    – После зайдешь, – сказал Иван Петрович. – Направишь. А теперь вот колун… И потом сложишь, только не в коридоре, а прямо в квартиру тащи.

    Голова у Васьки кружилась от голода, но он переколол все дрова и перетащил в квартиру.

    – Ну, все, – сказала женщина, вылезая из-под занавески. – Все.

    Но Васька не уходил и топтался у двери. Иван Петрович появился снова.

    – Слушай, – сказал он, – хлеба у меня сейчас нет, суп тоже весь поросятам отнесли, нечего мне тебе сейчас дать. Зайдешь на той неделе…

    Васька молчал и не уходил.

    Иван Петрович порылся в бумажнике.

    – Вот тебе три рубля. Только для тебя за такие дрова, а табачку – сам понимаешь! – табачок ныне дорог.

    Васька спрятал мятую бумажку за пазуху и вышел. За три рубля он не купил бы и щепотку махорки.

    Он все еще стоял на крыльце. Его тошнило от голода. Поросята съели Васькин хлеб и суп. Васька вынул зеленую бумажку, разорвал ее намелко. Клочки бумаги, подхваченные ветром, долго катились по отполированному, блестящему насту. И когда последние обрывки скрылись в белом тумане, Васька сошел с крыльца. Чуть покачиваясь от слабости, он шел, но не домой, а в глубь поселка, все шел и шел – к одноэтажным, двухэтажным, трехэтажным деревянным дворцам…

    Он вошел на первое же крыльцо и дернул ручку двери. Дверь скрипнула и тяжело отошла. Васька вошел в темный коридор, слабо освещенный тусклой электрической лампочкой. Он шел мимо квартирных дверей. В конце коридора был чулан, и Васька, навалившись на дверь, открыл ее и переступил через порог. В чулане стояли мешки с луком, может быть, с солью. Васька разорвал один из мешков – крупа. В досаде он, снова разгорячась, налег плечом и отвалил мешок в сторону – под мешками лежали мерзлые свиные туши. Васька закричал от злости – не хватило силы оторвать от туши хоть кусок. Но дальше под мешками лежали мороженые поросята, и Васька уже больше ничего не видел. Он оторвал примерзшего поросенка и, держа его в руках, как куклу, как ребенка, пошел к выходу. Но уже из комнат выходили люди, белый пар наполнял коридор. Кто-то крикнул: «Стой!» – и кинулся в ноги Ваське. Васька подпрыгнул, крепко держа поросенка в руках, и выбежал на улицу. За ним помчались обитатели дома. Кто-то стрелял вслед, кто-то ревел по-звериному, но Васька мчался, ничего не видя. И через несколько минут он увидел, что ноги сами его несут в единственный казенный дом, который он знал в поселке, – в управление витаминных командировок, на одной из которых и работал Васька сборщиком стланика.

    Погоня была близка. Васька взбежал на крыльцо, оттолкнул дежурного и помчался по коридору. Толпа преследователей грохотала сзади. Васька кинулся в кабинет заведующего культурной работой и выскочил в другую дверь – в красный уголок. Дальше бежать было некуда. Васька сейчас только увидел, что потерял шапку. Мерзлый поросенок все еще был в его руках. Васька положил поросенка на пол, своротил массивные скамейки и заложил ими дверь. Кафедру-трибуну он подтащил туда же. Кто-то потряс дверь, и наступила тишина.

    Тогда Васька сел на пол, взял в обе руки поросенка, сырого, мороженого поросенка, и грыз, грыз…

    Когда вызван был отряд стрелков, и двери были открыты, и баррикада разобрана, Васька успел съесть половину поросенка…

    Серафим

    Письмо лежало на черном закопченном столе как льдинка. Дверцы железной печки-бочки были раскрыты, каменный уголь рдел, как брусничное варенье в консервной банке, и льдинка должна была растаять, истончиться, исчезнуть. Но льдинка не таяла, и Серафим испугался, поняв, что льдинка – письмо, и письмо именно ему, Серафиму. Серафим боялся писем, особенно бесплатных, с казенными штампами. Он вырос в деревне, где до сих пор полученная или отправленная, «отбитая», телеграмма говорит о событии трагическом: похоронах, смерти, тяжелой болезни…

    Письмо лежало вниз лицом, адресной стороной, на Серафимовом столе; разматывая шарф и расстегивая задубевшую от мороза овчинную шубу, Серафим глядел на конверт, не отрывая глаз.

    Вот он уехал за двенадцать тысяч верст, за высокие горы, за синие моря, желая все забыть и все простить, а прошлое не хочет оставить его в покое. Из-за гор пришло письмо, письмо с того, не забытого еще света. Письмо везли на поезде, на самолете, на пароходе, на автомобиле, на оленях до того поселка, где спрятался Серафим.

    И вот письмо здесь, в маленькой химической лаборатории, где Серафим работает лаборантом.

    Бревенчатые стены, потолок, шкафы лаборатории почернели не от времени, а от круглосуточной топки печей, и внутренность домика кажется какой-то древней избой. Квадратные окна лаборатории похожи на слюдяные окошки петровских времен. На шахте берегут стекло и переплеты окон делают в мелкую решетку: чтоб пошел в дело каждый обломок стекла, а при надобности и битая бутылка. Желтая электролампа под колпаком свешивалась с деревянной балки, как самоубийца. Свет ее то тускнел, то разгорался – вместо движков на электростанции работали тракторы.

    Серафим разделся и сел к печке, все еще не трогая конверта. Он был один в лаборатории.

    Год назад, когда случилось то, что называют «семейной размолвкой», он не хотел уступать. Он уехал на Дальний Север не потому, что был романтиком или человеком долга. Длинный рубль тоже его не интересовал. Но Серафим считал, в соответствии с суждениями тысячи философов и десятка знакомых обывателей, что разлука уносит любовь, что версты и годы справятся с любым горем.

    Год прошел, и в сердце Серафима все оставалось по-прежнему, и он втайне дивился прочности своего чувства. Не потому ли, что он не говорил больше с женщинами. Их просто не было. Были жены высоких начальников – общественного класса, необычайно далекого от лаборанта Серафима. Каждая раскормленная дама считала себя красавицей, и такие дамы жили в поселках, где было больше развлечений и ценители их прелестей были побогаче. Притом в поселках было много военных: даме не грозило и внезапное групповое изнасилование шоферней или блатарями-заключенными – такое то и дело случалось в дороге или на маленьких участках.

    Поэтому геологоразведчики, лагерные начальники держали своих жен в крупных поселках, местах, где маникюрши создавали себе целые состояния.

    Но была и другая сторона дела – «телесная тоска» оказалась вовсе не такой страшной штукой, как думал Серафим в молодости. Просто надо было меньше об этом думать.

    На шахте работали заключенные, и Серафим много раз летом смотрел с крыльца на серые ряды арестантов, вползающих в главную штольню и выползающих из нее после смены.

    В лаборатории работали два инженера из заключенных, их приводил и уводил конвой, и Серафим боялся с ними заговорить. Они спрашивали только деловое – результат анализа или пробы, – он им отвечал, отводя глаза в сторону. Серафима напугали на этот счет еще в Москве при найме на Дальний Север, сказали, что там опасные государственные преступники, и Серафим боялся принести даже кусок сахару или белого хлеба своим товарищам по работе. За ним, впрочем, следил заведующий лабораторией Пресняков, комсомолец, растерявшийся от собственного необычайно высокого жалованья и высокой должности сразу после окончания института. Главной своей обязанностью он считал политконтроль за своими сотрудниками (а может быть, только этого от него и требовали), и заключенными, и вольнонаемными.

    Серафим был постарше своего заведующего, но послушно выполнял все, что тот приказывал в смысле пресловутой бдительности и осмотрительности.

    За год он и десятком слов на посторонние темы не обменялся с заключенными инженерами.

    С дневальным же и ночным сторожем Серафим и вовсе ничего не говорил.

    Через каждые шесть месяцев оклад договорника-северянина увеличивался на десять процентов. После получения второй надбавки Серафим выпросил себе поездку в соседний поселок, всего за сто километров, – что-нибудь купить, сходить в кино, пообедать в настоящей столовой, «посмотреть на баб», побриться в парикмахерской.

    Серафим взобрался в кузов грузовика, поднял воротник, закутался поплотнее, и машина помчалась.

    Через часа полтора машина остановилась у какого-то домика. Серафим слез и сощурился от весеннего резкого света.

    Два человека с винтовками стояли перед Серафимом.

    – Документы!

    Серафим полез в карман пиджака и похолодел – паспорт он забыл дома. И, как назло, никакой бумажки, удостоверяющей его личность. Ничего, кроме анализа воздуха с шахты. Серафиму велели идти в избу.

    Машина уехала.

    Небритый, коротко стриженный Серафим не внушал доверия начальнику.

    – Откуда бежал?

    – Ниоткуда…

    Внезапная затрещина свалила Серафима с ног.

    – Отвечать, как полагается!

    – Да я буду жаловаться! – завопил Серафим.

    – Ах, ты будешь жаловаться? Эй, Семен!

    Семен прицелился и гимнастическим жестом привычно и ловко ударил ногой в солнечное сплетение Серафиму.

    Серафим охнул и потерял сознание.

    Смутно он помнил, как его куда-то волокли прямо по дороге, он потерял шапку. Зазвенел замок, скрипнула дверь, и солдаты вбросили Серафима в какой-то вонючий, но теплый сарай.

    Через несколько часов Серафим отдышался и понял, что он находится в изоляторе, куда собирали всех беглецов и штрафников – заключенных поселка.

    – Табак есть? – спросил кто-то из темноты.

    – Нет. Я некурящий, – виновато сказал Серафим.

    – Ну и дурак. Есть у него что-нибудь?

    – Нет, ничего. После этих бакланов разве что останется?

    Серафим с величайшим усилием сообразил, что речь идет о нем, а «бакланами», очевидно, называют конвоиров за их жадность и всеядность.

    – У меня были деньги, – сказал Серафим.

    – Вот именно «были».

    Серафим обрадовался и замолчал. Он взял с собой в поездку две тысячи рублей, и, слава богу, эти деньги изъяты и хранятся у конвоя. Все скоро выяснится, и Серафима освободят и вернут ему деньги. Серафим повеселел.

    «Надо будет дать сотню конвоирам, – подумал он, – за хранение». Впрочем, за что давать? За то, что они его избили?

    В тесной избушке без всяких окон, где единственный доступ воздуха был через входную дверь и обросшие льдом щели в стенах, лежали прямо на земле человек двадцать.

    Серафиму захотелось есть, и он спросил соседа, когда будет ужин.

    – Да ты что, на самом деле вольный, что ли? Завтра поешь. Мы ведь на казенном положении: кружка воды и пайка – трехсотка на сутки. И семь килограммов дров.

    Серафима никуда не вызывали, и он прожил здесь целых пять дней. Первый день он кричал, стучал в дверь, но после того, как дежурный конвойный, изловчившись, хватил его прикладом в лоб, перестал жаловаться. Вместо потерянной шапки Серафиму дали какой-то комок материи, который он с трудом напялил на голову.

    На шестой день его вызвали в контору, где за столом сидел тот же начальник, который его принимал, а у стены стоял заведующий лабораторией, крайне недовольный и прогулом Серафима, и потерей времени на поездку для удостоверения личности лаборанта.

    Пресняков слегка ахнул, увидя Серафима: под правым глазом был синий кровоподтек, на голове – рваная грязная матерчатая шапка без завязок. Серафим был в тесной изорванной телогрейке без пуговиц, заросший бородой, грязный – шубу пришлось оставить в карцере, – с красными, воспаленными глазами. Он произвел сильное впечатление.

    – Ну, – сказал Пресняков, – этот самый. Можно нам идти? – И заведующий лабораторией потащил Серафима к выходу.

    – А д-деньги? – замычал Серафим, упираясь и отталкивая Преснякова.

    – Две тысячи рублей. Я брал с собой.

    – Вот видите, – хохотнул начальник и толкнул Преснякова в бок. – Я же вам рассказывал. В пьяном виде, без шапки…

    Серафим шагнул через порог и молчал до самого дома.

    После этого случая Серафим стал думать о самоубийстве. Он даже спросил заключенного инженера, почему тот, арестант, не кончает самоубийством.

    Инженер был поражен – Серафим за год не сказал с ним двух слов. Он помолчал, стараясь понять Серафима.

    – Как же вы? Как же вы живете? – горячо шептал Серафим.

    – Да, жизнь арестанта – сплошная цепь унижений с той минуты, когда он откроет глаза и уши и до начала благодетельного сна. Да, все это верно, но ко всему привыкаешь. И тут бывают дни лучше и дни хуже, дни безнадежности сменяются днями надежды. Человек живет не потому, что он во что-то верит, на что-то надеется. Инстинкт жизни хранит его, как он хранит любое животное. Да и любое дерево, и любой камень могли бы повторить то же самое. Берегитесь, когда приходится бороться за жизнь в самом себе, когда нервы подтянуты, воспалены, берегитесь обнажить свое сердце, свой ум с какой-нибудь неожиданной стороны. Сосредоточив остатки силы против чего-либо, берегитесь удара сзади. На новую, непривычную борьбу сил может не хватить. Всякое самоубийство обязательный результат двойного воздействия, двух, по крайней мере, причин. Вы поняли меня?

    Серафим понимал.

    Сейчас он сидел в закопченной лаборатории и вспоминал свою поездку почему-то с чувством стыда и с чувством тяжелой ответственности, которая легла на него навсегда. Жить он не хотел.

    Письмо все еще лежало на лабораторном черном столе, и страшно было взять его в руки.

    Серафим представил себе его строки, почерк своей жены, почерк с наклоном влево: по такому почерку разгадывался ее возраст – в двадцатых годах в школах не учили писать наклонно вправо, писал кто как хотел.

    Серафим представил себе строки письма, будто прочел его, не разрывая конверта. Письмо могло начинаться:

    «Дорогой мой», или «Дорогой Сима», или «Серафим». Последнего он боялся.

    А что, если он возьмет и, не читая, разорвет конверт в мелкие клочья и бросит их в рубиновый огонь печи? Все наваждение кончится, и ему снова будет легче дышать – хотя бы до следующего письма. Но не такой же он трус, в конце концов! Он вовсе не трус, это инженер трус, и он ему докажет. Он всем докажет.

    И Серафим взял письмо и вывернул его адресом кверху. Его догадка была верной – письмо было из Москвы, от жены. Он яростно разорвал конверт и, подойдя к лампочке, стоя прочитал письмо. Жена писала ему о разводе.

    Серафим бросил письмо в печь, и оно вспыхнуло белым пламенем с голубым ободком и исчезло.

    Серафим стал действовать уверенно и неспешно. Он достал из кармана ключи и отпер шкаф в комнате Преснякова. Из стеклянной банки он высыпал в мензурку щепотку серого порошка, черпнул кружкой воду из ведра, долил в мензурку, размешал и выпил.

    Жжение в горле, легкий позыв на рвоту – и все.

    Он просидел, глядя на часы-ходики, ни о чем не вспоминая, целых тридцать минут. Никакого действия, кроме боли в горле. Тогда Серафим заторопился. Он открыл ящик стола и вытащил свой перочинный нож. Потом Серафим разорвал вену на левой руке: темная кровь потекла на пол. Серафим ощутил радостное чувство слабости. Но кровь текла все меньше, все тише.

    Серафим понял, что кровь не пойдет, что он останется жив, что самозащита собственного тела сильнее желания умереть. Сейчас же он вспомнил, что надо сделать. Он кое-как, в один рукав, надел на себя полушубок – без полушубка на улице было слишком холодно – и без шапки, подняв воротник, побежал к речке, которая текла в ста шагах от лаборатории. Это была горная речка с глубокими узкими промоинами, дымящимися, как кипяток, в темном морозном воздухе.

    Серафим вспомнил, как в прошлом году поздней осенью выпал первый снег и тонким ледком затянуло реку. И отставшая от перелета утка, обессилевшая в борьбе со снегом, опустилась на молодой лед. Серафим вспомнил, как выбежал на лед человек, какой-то заключенный и, смешно растопырив руки, пытался поймать утку. Утка отбегала по льду до промоины и ныряла под лед, выскакивая в следующей полынье. Человек бежал, проклиная птицу; он измучился не меньше утки и продолжал бегать за ней от промоины к промоине. Два раза он проваливался на льду и, грязно ругаясь, долго выползал на льдину.

    Кругом стояло много людей, но ни один не помог ни утке, ни охотнику. Это была его добыча, его находка, а за помощь надо было платить, делиться… Измученный человек полз по льду, проклиная все на свете. Дело кончилось тем, что утка нырнула и не вынырнула – наверное, утонула от усталости.

    Серафим вспомнил, как он тогда пытался представить себе смерть утки, как она бьется в воде головой об лед и как сквозь лед видит голубое небо. Сейчас Серафим бежал к этому самому месту реки.

    Он спрыгнул прямо в ледяную дымящуюся воду, обломив опушенную снегом кромку синего льда. Воды было по пояс, но течение было сильным, и Серафима сбило с ног. Он бросил полушубок и соединил руки, заставляя себя нырнуть под лед.

    Но уже кругом кричали и бежали люди, тащили доски и прилаживали поперек промоины. Кто-то успел схватить Серафима за волосы.

    Его понесли прямо в больницу. Раздели, согрели, пытались влить ему в глотку теплый сладкий чай. Серафим молчал и мотал головой.

    Больничный врач подошел к нему, держа шприц с раствором глюкозы, но увидел рваную вену и поднял глаза на Серафима.

    Серафим улыбнулся. Глюкозу ввели в правую руку. Видавший виды старик врач разжал шпателем зубы Серафима, посмотрел горло и вызвал хирурга.

    Операция была сделана немедленно, но слишком поздно. Стенки желудка и пищевод были съедены кислотой – первоначальный расчет Серафима был совершенно верен.

    Выходной день

    Две белки небесного цвета, черномордые, чернохвостые, увлеченно вглядывались в то, что творилось за серебряными лиственницами. Я подошел к дереву, на ветвях которого они сидели, почти вплотную, и только тогда белки заметили меня. Беличьи когти зашуршали по коре дерева, синие тела зверьков метнулись вверх и где-то высоко-высоко затихли. Крошки коры перестали сыпаться на снег. Я увидел то, что разглядывали белки.

    На лесной поляне молился человек. Матерчатая шапка-ушанка комочком лежала у его ног, иней успел уже выбелить стриженую голову. На лице его было выражение удивительное – то самое, что бывает на лицах людей, вспоминающих детство или что-либо равноценно дорогое. Человек крестился размашисто и быстро: тремя сложенными пальцами правой руки он будто тянул вниз свою собственную голову. Я не сразу узнал его – так много нового было в чертах его лица. Это был заключенный Замятин, священник из одного барака со мной.

    Все еще не видя меня, он выговаривал негромко и торжественно немеющими от холода губами привычные, запомненные мной с детства слова. Это были славянские формулы литургийной службы – Замятин служил обедню в серебряном лесу.

    Он медленно перекрестился, выпрямился и увидел меня. Торжественность и умиленность исчезли с его лица, и привычные складки на переносице сблизили его брови. Замятин не любил насмешек. Он поднял шапку, встряхнул и надел ее.

    – Вы служили литургию, – начал я.

    – Нет, нет, – сказал Замятин, улыбаясь моей невежественности. – Как я могу служить обедню? У меня ведь нет ни даров, ни епитрахили. Это казенное полотенце.

    И он поправил грязную вафельную тряпку, висевшую у него на шее и в самом деле напоминавшую епитрахиль. Мороз покрыл полотенце снежным хрусталем, хрусталь радужно сверкал на солнце, как расшитая церковная ткань.

    – Кроме того, мне стыдно – я не знаю, где восток. Солнце сейчас встает на два часа и заходит за ту же гору, из-за которой выходило. Где же восток?

    – Разве это так важно – восток?

    – Нет, конечно. Не уходите. Говорю же вам, что я не служу и не могу служить. Я просто повторяю, вспоминаю воскресную службу. И я не знаю, воскресенье ли сегодня?

    – Четверг, – сказал я. – Надзиратель утром говорил.

    – Вот видите, четверг. Нет, нет, я не служу. Мне просто легче так. И меньше есть хочется, – улыбнулся Замятин.

    Я знаю, что у каждого человека здесь было свое самое последнее , самое важное – то, что помогало жить, цепляться за жизнь, которую так настойчиво и упорно у нас отнимали. Если у Замятина этим последним была литургия Иоанна Златоуста, то моим спасительным последним были стихи – чужие любимые стихи, которые удивительным образом помнились там, где все остальное было давно забыто, выброшено, изгнано из памяти. Единственное, что еще не было подавлено усталостью, морозом, голодом и бесконечными унижениями.

    Солнце зашло. Стремительная мгла зимнего раннего вечера уже заполнила пространство между деревьями.

    Я побрел в барак, где мы жили, – низенькую продолговатую избушку с маленькими окнами, похожую на крошечную конюшню. Ухватясь обеими руками за тяжелую, обледенелую дверь, я услышал шорох в соседней избушке. Там была «инструменталка» – кладовая, где хранился инструмент: пилы, лопаты, топоры, ломы, кайла горнорабочих.

    По выходным дням инструменталка была на замке, но сейчас замка не было. Я шагнул через порог инструменталки, и тяжелая дверь чуть не прихлопнула меня. Щелей в кладовой было столько, что глаза быстро привыкли к полумраку.

    Два блатаря щекотали большого щенка-овчарку месяцев четырех. Щенок лежал на спине, повизгивал и махал всеми четырьмя лапами. Блатарь постарше придерживал щенка за ошейник. Мой приход не смутил блатарей – мы были из одной бригады.

    – Эй, ты, на улице кто есть?

    – Никого нету, – ответил я.

    – Ну, давай, – сказал блатарь постарше.

    – Подожди, дай я поиграюсь еще маленько, – отвечал молодой. – Ишь как бьется. – Он ощупал теплый щенячий бок близ сердца и пощекотал щенка.

    Щенок доверчиво взвизгнул и лизнул человечью руку.

    – А, ты лизаться… Так не будешь лизаться. Сеня…

    Семен, левой рукой удерживая щенка за ошейник, правой вытащил из-за спины топор и быстрым коротким взмахом опустил его на голову собаки. Щенок рванулся, кровь брызнула на ледяной пол инструменталки.

    – Держи его крепче! – закричал Семен, поднимая топор вторично.

    – Чего его держать, не петух, – сказал молодой.

    – Шкуру-то сними, пока теплая, – учил Семен. – И зарой ее в снег.

    Вечером запах мясного супа не давал никому спать в бараке, пока все не было съедено блатарями. Но блатарей у нас было слишком мало в бараке, чтоб съесть целого щенка. В котелке еще оставалось мясо.

    Семен пальцем поманил меня.

    – Забери.

    – Не хочу, – сказал я.

    – Ну, тогда… – Семен обвел нары глазами. – Тогда попу отдадим. Э, батя, вот прими от нас баранинки. Только котелок вымой…

    Замятин явился из темноты на желтый свет коптилки-бензинки, взял котелок и исчез. Через пять минут он вернулся с вымытым котелком.

    – Уже? – спросил Семен с интересом. – Быстро ты глотаешь… Как чайка. Это, батя, не баранинка, а псина. Собачка тут к тебе ходила – Норд называется.

    Замятин молча глядел на Семена. Потом повернулся и вышел. Вслед за ним вышел и я. Замятин стоял за дверьми на снегу. Его рвало. Лицо его в лунном свете казалось свинцовым. Липкая клейкая слюна свисала с его синих губ. Замятин вытерся рукавом и сердито посмотрел на меня.

    – Вот мерзавцы, – сказал я.

    – Да, конечно, – сказал Замятин. – Но мясо было вкусное. Не хуже баранины.

    Домино

    Санитары свели меня с площадки десятичных весов. Их могучие холодные руки не давали мне опуститься на пол.

    – Сколько? – крикнул врач, со стуком макая перо в чернильницу-непроливайку.

    – Сорок восемь.

    Меня уложили на носилки. Мой рост – сто восемьдесят сантиметров, мой нормальный вес – восемьдесят килограммов. Вес костей – сорок два процента общего веса – тридцать два килограмма. В этот ледяной вечер у меня осталось шестнадцать килограммов, ровно пуд всего: кожи, мяса, внутренностей и мозга. Я не мог бы высчитать все это тогда, но я смутно понимал, что все это делает врач, глядящий на меня исподлобья.

    Врач отпер замок стола, выдвинул ящик, бережно достал термометр, потом наклонился надо мной и осторожно заложил градусник в мою левую подмышечную ямку. Тотчас же один из санитаров прижал мою левую руку к груди, а второй санитар обхватил обеими руками запястье моей правой руки. Эти заученные, отработанные движения стали мне ясны позднее – во всей больнице на сотню коек был один термометр. Стекляшка изменила свою ценность, свой масштаб – ее берегли, как драгоценность. Только тяжелым и вновь поступающим больным разрешалось измерять температуру этим инструментом.

    Температура выздоравливающих записывалась по пульсу, и только в случаях сомнения отпирался ящик стола.

    Часы-ходики отщелкали десять минут, врач осторожно вынул термометр, руки санитаров разжались.

    – Тридцать четыре и три, – сказал врач. – Ты можешь отвечать?

    Я показал глазами – «могу». Я берег силы. Слова выговаривались медленно и трудно – это было вроде перевода с иностранного языка. Я все забыл. Я отвык вспоминать. Запись истории болезни кончилась, и санитары легко подняли носилки, на которых я лежал навзничь.

    – В шестую, – сказал врач. – Поближе к печке.

    Меня положили на топчан у печки. Матрасы были набиты ветками стланика, хвоя осыпалась, высохла, голые ветки угрожающе горбились под грязной полосатой тканью. Сенная труха сыпалась из туго набитой грязной подушки. Реденькое, выношенное суконное одеяло с нашитыми серыми буквами «ноги» укрыло меня от всего мира. Похожие на бечевку мускулы рук и ног ныли, отмороженные пальцы зудели. Но усталость была сильнее боли. Я свернулся в клубок, охватил руками ноги, грязными голенями, покрытыми крупнозернистой, как бы крокодиловой кожей, уперся в подбородок и заснул.

    Я проснулся через много часов. Мои завтраки, обеды, ужины стояли возле койки на полу. Я протянул руку, ухватил ближайшую жестяную мисочку и стал есть все подряд, время от времени откусывая крошечные кусочки от пайки хлеба, лежавшей тут же. Больные с соседних топчанов смотрели, как я глотаю пищу. Они меня не спрашивали, кто я и откуда: моя крокодиловая кожа говорила сама за себя. Они бы и не смотрели на меня, но – я это знал по себе – от зрелища человека вкушающего нельзя отвести глаз.

    Я проглотил поставленную пищу. Тепло, восхитительная тяжесть в желудке и снова сон – недолгий, ибо за мной пришел санитар. Я накинул на плечи единственный «расхожий» халат палаты, грязный, прожженный окурками, отяжелевший от впитавшегося пота многих сотен людей, сунул ступни в огромные шлепанцы и, медленно передвигая ноги, чтобы не свалилась обувь, побрел за санитаром в процедурную.

    Тот же молодой врач стоял у окна и смотрел на улицу сквозь закуржавевшее, мохнатое от наросшего льда стекло. С угла подоконника свешивалась тряпочка, с нее капала вода, капля за каплей в подставленную жестяную обеденную миску. Железная печка гудела. Я остановился, держась обеими руками за санитара.

    – Продолжим, – сказал врач.

    – Холодно, – ответил я негромко. Съеденная только что пища уже перестала греть меня.

    – Садитесь к печке. Где вы работали на воле?

    Я раздвинул губы, подвигал челюстями – должна была получиться улыбка. Врач это понял и улыбнулся ответно.

    – Зовут меня Андрей Михайлович, – сказал он. – Лечиться вам нечего.

    У меня засосало под ложечкой.

    – Да, – повторил врач громким голосом. – Вам нечего лечиться. Вас надо кормить и мыть. Вам надо лежать, лежать и есть. Правда, матрасы наши – не перина. Ну, вы еще ничего – ворочайтесь побольше, и пролежней не будет. Полежите месяца два. А там и весна.

    Врач усмехнулся. Я чувствовал радость, конечно: еще бы! Целых два месяца! Но я не в силах был выразить радость. Я держался руками за табуретку и молчал. Врач что-то записал в истории болезни.

    Я вернулся в палату, спал и ел. Через неделю я уже ходил нетвердыми ногами по палате, по коридору, по другим палатам. Я искал людей жующих, глотающих, я смотрел им в рот, ибо чем больше я отдыхал, тем больше и острее мне хотелось есть.

    В больнице, как и в лагере, не выдавали ложек вовсе. Мы научились обходиться без вилки и ножа еще в следственной тюрьме. Давно мы были обучены приему пищи «через борт», без ложки – ни суп, ни каша никогда не были такими густыми, чтобы понадобилась ложка. Палец, корка хлеба и язык очищали дно котелка или миски любой глубины.

    Я ходил и искал людей жующих. Это была настоятельная, повелительная потребность, и чувство это было знакомо Андрею Михайловичу.

    Ночью меня разбудил санитар. Палата была шумна обычным ночным больничным шумом: хрип, храп, стоны, бредовый разговор, кашель – все мешалось в своеобразную звуковую симфонию, если из таких звуков может быть составлена симфония. Но заведи меня с закрытыми глазами в такое место – я узнаю лагерную больницу.

    На подоконнике лампа – жестяное блюдечко с каким-то маслом – только не рыбий жир! – и дымным фитильком, скрученным из ваты. Было, вероятно, еще не очень поздно, наша ночь начиналась с отбоя, с девяти часов вечера, и засыпали мы как-то сразу, чуть согреются ноги.

    – Андрей Михайлович звали, – сказал санитар. – Вон Козлик тебя проводит.

    Больной, называемый Козликом, стоял передо мной.

    Я подошел к жестяному рукомойнику, умылся и, вернувшись в палату, вытер лицо и руки о наволочку. Огромное полотенце из старого полосатого матраса было одно на палату в тридцать человек и выдавалось только по утрам. Андрей Михайлович жил при больнице в одной из крайних маленьких палат – в такие палаты клали послеоперационных больных. Я постучал в дверь и вошел.

    На столе лежали книги, сдвинутые в сторону, книги, которых так много лет я не держал в руках. Книги были чужими, недружелюбными, ненужными. Рядом с книгами стоял чайник, две жестяные кружки и полная миска какой-то каши…

    – Не хотите ли сыграть в домино? – сказал Андрей Михайлович, дружелюбно разглядывая меня. – Если у вас есть время.

    Я ненавижу домино. Эта игра самая глупая, самая бессмысленная, самая нудная. Даже лото интереснее, не говоря уж о картах – о любой карточной игре. Всего бы лучше в шахматы, в шашки хоть бы, я покосился на шкаф – не видно ли там шахматной доски, но доски не было. Но не могу же я обидеть Андрея Михайловича отказом. Я должен его развлечь, должен отплатить добром за добро. Я никогда в жизни не играл в домино, но убежден, что великой мудрости для овладения этим искусством не надо.

    И потом – на столе стояли две кружки чая, миска с кашей. И было тепло.

    – Выпьем чаю, – сказал Андрей Михайлович. – Вот сахар. Не стесняйтесь. Ешьте эту кашу и рассказывайте – о чем хотите. Впрочем, эти два дела нельзя делать одновременно.

    Я съел кашу, хлеб, выпил три кружки чаю с сахаром. Сахару я не видел несколько лет. Я согрелся, и Андрей Михайлович смешал костяшки домино.

    Я знал, что начинает игру обладатель двойной шестерки – ее поставил Андрей Михайлович. Потом по очереди играющие приставляют подходящие по очкам кости. Другой науки тут не было, и я смело вошел в игру, беспрерывно потея и икая от сытости.

    Мы играли на кровати Андрея Михайловича, и я с удовольствием смотрел на ослепительно белую наволочку на перьевой подушке. Это было физическое наслаждение – смотреть на чистую подушку, видеть, как другой человек мнет ее рукой.

    – Наша игра, – сказал я, – лишена самого главного своего очарования – игроки в домино должны стучать с размаху о стол, выставляя костяшки. – Я отнюдь не шутил. Именно эта сторона дела представлялась мне наиболее важной в домино.

    – Перейдем на стол, – любезно сказал Андрей Михайлович.

    – Ну, что вы, я просто вспоминаю всю многогранность этой игры.

    Партия игралась медленно – мы рассказывали друг другу наши жизни. Андрей Михайлович, врач, не работал в приисковых забоях на общих работах и видел прииск лишь отраженно – в тех людских отходах, остатках, отбросах, которые выкидывал прииск в больницу и в морг. Я тоже был людским приисковым шлаком.

    – Ну, вот вы и выиграли, – сказал Андрей Михайлович. – Поздравляю вас, а в качестве приза – вот. – Он достал из тумбочки пластмассовый портсигар. – Давно не курили?

    Я оторвал кусочек газеты и свернул махорочную папиросу. Лучше газетной бумаги для махорки ничего не придумать. Следы типографской краски не только не портят махорочного букета, но оттеняют его наилучшим образом. Я зажег полоску бумаги от рдеющих углей в печке и закурил, жадно втягивая тошнотворный сладковатый дым.

    С табаком мы бедствовали, и надо было давно бросить курить – условия были самые подходящие, но я не бросал курить никогда. Было страшно подумать, что я могу по собственной воле лишиться этого единственного великого арестантского удовольствия.

    Спокойной ночи, – сказал Андрей Михайлович, улыбаясь. – Я уже спать собрался. Но так хотелось сыграть партию. Спасибо вам.

    Я вышел из его комнаты в темный коридор – кто-то стоял у стены на моей дороге. Я узнал силуэт Козлика.

    – Что ты? Чего ты тут?

    – Я покурить. Покурить бы. Не дал?

    Мне стало стыдно своей жадности, стыдно, что я не подумал ни о Козлике и ни о ком другом в палате, чтобы принести им окурок, корку хлеба, горсть каши.

    А Козлик ждал несколько часов в темном коридоре.

    Прошло еще несколько лет, кончилась война, власовцы сменили нас на золотом прииске, и я попал в малую зону, в пересыльные бараки Западного управления. Огромные бараки с многоэтажными нарами вмещали по пятьсот – шестьсот человек. Отсюда шла отправка на прииски запада.

    Для вечерней поездки пришлось одолжить бушлат у товарища. Васькин бушлат был слишком грязен и рван, в нем нельзя было пройти по поселку и двух шагов – сразу бы сцапал любой вольняшка.

    По поселку таких, как Васька, водят только с конвоем, в рядах. Ни военные, ни штатские вольные жители не любят, чтобы по улицам поселка ходили подобные Ваське в одиночку. Они не вызывают подозрения только тогда, когда несут дрова: небольшое бревнышко или, как здесь говорят, «палку дров» на плече.

    Такая палка была зарыта в снегу недалеко от гаража – шестой телеграфный столб от поворота, в кювете. Это было сделано еще вчера после работы.

    Сейчас знакомый шофер придержал машину, и Денисов перегнулся через борт и сполз на землю. Он сразу нашел место, где закопал бревно, – синеватый снег здесь был чуть потемнее, был примят, это было видно в начинавшихся сумерках. Васька спрыгнул в кювет и расшвырял снег ногами. Показалось бревно, серое, крутобокое, как большая замороженная рыба. Васька вытащил бревно на дорогу, поставил его стоймя, постучал, чтобы сбить с бревна снег, и согнулся, подставляя плечо и приподнимая бревно руками. Бревно качнулось и легло на плечо. Васька зашагал в поселок, время от времени меняя плечо. Он был слаб и истощен, поэтому быстро согрелся, но тепло держалось недолго – как ни ощутителен был вес бревна, Васька не согревался. Сумерки сгустились белой мглой, поселок зажег все желтые электрические огни. Васька усмехнулся, довольный своим расчетом: в белом тумане он легко доберется до цели своей незамеченным. Вот сломанная огромная лиственница, серебряный в инее пень, значит – в следующий дом.

    Васька бросил бревно у крыльца, обил рукавицами снег с валенок и постучался в квартиру. Дверь приоткрылась и пропустила Ваську. Пожилая простоволосая женщина в расстегнутом нагольном полушубке вопросительно и испуганно смотрела на Ваську.

    – Дровишек вам принес, – сказал Васька, с трудом раздвигая замерзшую кожу лица в складки улыбки. – Мне бы Ивана Петровича.

    Но Иван Петрович сам уже выходил, приподнимая рукой занавеску.

    – Это добре, – сказал он. – Где они?

    – На дворе, – сказал Васька.

    – Так ты подожди, мы попилим, сейчас я оденусь. Иван Петрович долго искал рукавицы. Они вышли на крыльцо и без козел, прижимая бревно ногами, приподнимая его, распилили. Пила была неточеная, с плохим разводом.

    – После зайдешь, – сказал Иван Петрович. – Направишь. А теперь вот колун... И потом сложишь, только не в коридоре, а прямо в квартиру тащи.

    Голова у Васьки кружилась от голода, но он переколол все дрова и перетащил в квартиру.

    – Ну, все, – сказала женщина, вылезая из-под занавески. – Все.

    Но Васька не уходил и топтался у двери. Иван Петрович появился снова.

    – Слушай, – сказал он, – хлеба у меня сейчас нет, суп тоже весь поросятам отнесли, нечего мне тебе сейчас дать. Зайдешь на той неделе...

    Васька молчал и не уходил.

    Иван Петрович порылся в бумажнике.

    – Вот тебе три рубля. Только для тебя за такие дрова, а табачку – сам понимаешь! – табачок ныне дорог.

    Васька спрятал мятую бумажку за пазуху и вышел. За три рубля он не купил бы и щепотку махорки.

    Он все еще стоял на крыльце. Его тошнило от голода. Поросята съели Васькин хлеб и суп. Васька вынул зеленую бумажку, разорвал ее намелко. Клочки бумаги, подхваченные ветром, долго катились по отполированному, блестящему насту. И когда последние обрывки скрылись в белом тумане, Васька сошел с крыльца. Чуть покачиваясь от слабости, он шел, но не домой, а в глубь поселка, все шел и шел – к одноэтажным, двухэтажным, трехэтажным деревянным дворцам...

    Он вошел на первое же крыльцо и дернул ручку двери. Дверь скрипнула и тяжело отошла. Васька вошел в темный коридор, слабо освещенный тусклой электрической лампочкой. Он шел мимо квартирных дверей. В конце коридора был чулан, и Васька, навалившись на дверь, открыл ее и переступил через порог. В чулане стояли мешки с луком, может быть, с солью. Васька разорвал один из мешков – крупа. В досаде он, снова разгорячась, налег плечом и отвалил мешок в сторону – под мешками лежали мерзлые свиные туши. Васька закричал от злости – не хватило силы оторвать от туши хоть кусок. Но дальше под мешками лежали мороженые поросята, и Васька уже больше ничего не видел. Он оторвал примерзшего поросенка и, держа его в руках, как куклу, как ребенка, пошел к выходу. Но уже из комнат выходили люди, белый пар наполнял коридор. Кто-то крикнул: «Стой!» – и кинулся в ноги Ваське. Васька подпрыгнул, крепко держа поросенка в руках, и выбежал на улицу. За ним помчались обитатели дома. Кто-то стрелял вслед, кто-то ревел по-звериному, но Васька мчался, ничего не видя. И через несколько минут он увидел, что ноги сами его несут в единственный казенный дом, который он знал в поселке, – в управление витаминных командировок, на одной из которых и работал Васька сборщиком стланика.

    Погоня была близка. Васька взбежал на крыльцо, оттолкнул дежурного и помчался по коридору. Толпа преследователей грохотала сзади. Васька кинулся в кабинет заведующего культурной работой и выскочил в другую дверь – в красный уголок. Дальше бежать было некуда. Васька сейчас только увидел, что потерял шапку. Мерзлый поросенок все еще был в его руках. Васька положил поросенка на пол, своротил массивные скамейки и заложил ими дверь. Кафедру-трибуну он подтащил туда же. Кто-то потряс дверь, и наступила тишина.

    Тогда Васька сел на пол, взял в обе руки поросенка, сырого, мороженого поросенка, и грыз, грыз...

    Когда вызван был отряд стрелков, и двери были открыты, и баррикада разобрана, Васька успел съесть половину поросенка...

    Шаламов В.Т. Собрание сочинений в четырех томах. Т.1. - М.: Художественная литература, Вагриус, 1998. - С. 107 - 109

    Все права на распространение и использование произведений Варлама Шаламова принадлежат А.Л.. Использование материалов возможно только при согласовании с редакцией ed@сайт. Сайт создан в 2008-2009 гг. на средства гранта РГНФ № 08-03-12112в.

    Для вечерней поездки пришлось одолжить бушлат у товарища. Васькин бушлат был слишком грязен и рван, в нем нельзя было пройти по поселку и двух шагов – сразу бы сцапал любой вольняшка.

    По поселку таких, как Васька, водят только с конвоем, в рядах. Ни военные, ни штатские вольные жители не любят, чтобы по улицам поселка ходили подобные Ваське в одиночку. Они не вызывают подозрения только тогда, когда несут дрова: небольшое бревнышко или, как здесь говорят, «палку дров» на плече.

    Такая палка была зарыта в снегу недалеко от гаража – шестой телеграфный столб от поворота, в кювете. Это было сделано еще вчера после работы.

    Сейчас знакомый шофер придержал машину, и Денисов перегнулся через борт и сполз на землю. Он сразу нашел место, где закопал бревно, – синеватый снег здесь был чуть потемнее, был примят, это было видно в начинавшихся сумерках. Васька спрыгнул в кювет и расшвырял снег ногами. Показалось бревно, серое, крутобокое, как большая замороженная рыба. Васька вытащил бревно на дорогу, поставил его стоймя, постучал, чтобы сбить с бревна снег, и согнулся, подставляя плечо и приподнимая бревно руками. Бревно качнулось и легло на плечо. Васька зашагал в поселок, время от времени меняя плечо. Он был слаб и истощен, поэтому быстро согрелся, но тепло держалось недолго – как ни ощутителен был вес бревна, Васька не согревался. Сумерки сгустились белой мглой, поселок зажег все желтые электрические огни. Васька усмехнулся, довольный своим расчетом: в белом тумане он легко доберется до цели своей незамеченным. Вот сломанная огромная лиственница, серебряный в инее пень, значит – в следующий дом.

    Васька бросил бревно у крыльца, обил рукавицами снег с валенок и постучался в квартиру. Дверь приоткрылась и пропустила Ваську. Пожилая простоволосая женщина в расстегнутом нагольном полушубке вопросительно и испуганно смотрела на Ваську.

    – Дровишек вам принес, – сказал Васька, с трудом раздвигая замерзшую кожу лица в складки улыбки. – Мне бы Ивана Петровича.

    Но Иван Петрович сам уже выходил, приподнимая рукой занавеску.

    – Это добре, – сказал он. – Где они?

    – На дворе, – сказал Васька.

    – Так ты подожди, мы попилим, сейчас я оденусь. Иван Петрович долго искал рукавицы. Они вышли на крыльцо и без козел, прижимая бревно ногами, приподнимая его, распилили. Пила была неточеная, с плохим разводом.

    – После зайдешь, – сказал Иван Петрович. – Направишь. А теперь вот колун… И потом сложишь, только не в коридоре, а прямо в квартиру тащи.

    Голова у Васьки кружилась от голода, но он переколол все дрова и перетащил в квартиру.

    – Ну, все, – сказала женщина, вылезая из-под занавески. – Все.

    Но Васька не уходил и топтался у двери. Иван Петрович появился снова.

    – Слушай, – сказал он, – хлеба у меня сейчас нет, суп тоже весь поросятам отнесли, нечего мне тебе сейчас дать. Зайдешь на той неделе…

    Васька молчал и не уходил.

    Иван Петрович порылся в бумажнике.

    – Вот тебе три рубля. Только для тебя за такие дрова, а табачку – сам понимаешь! – табачок ныне дорог.

    Васька спрятал мятую бумажку за пазуху и вышел. За три рубля он не купил бы и щепотку махорки.

    Он все еще стоял на крыльце. Его тошнило от голода. Поросята съели Васькин хлеб и суп. Васька вынул зеленую бумажку, разорвал ее намелко. Клочки бумаги, подхваченные ветром, долго катились по отполированному, блестящему насту. И когда последние обрывки скрылись в белом тумане, Васька сошел с крыльца. Чуть покачиваясь от слабости, он шел, но не домой, а в глубь поселка, все шел и шел – к одноэтажным, двухэтажным, трехэтажным деревянным дворцам…

    Он вошел на первое же крыльцо и дернул ручку двери. Дверь скрипнула и тяжело отошла. Васька вошел в темный коридор, слабо освещенный тусклой электрической лампочкой. Он шел мимо квартирных дверей. В конце коридора был чулан, и Васька, навалившись на дверь, открыл ее и переступил через порог. В чулане стояли мешки с луком, может быть, с солью. Васька разорвал один из мешков – крупа. В досаде он, снова разгорячась, налег плечом и отвалил мешок в сторону – под мешками лежали мерзлые свиные туши. Васька закричал от злости – не хватило силы оторвать от туши хоть кусок. Но дальше под мешками лежали мороженые поросята, и Васька уже больше ничего не видел. Он оторвал примерзшего поросенка и, держа его в руках, как куклу, как ребенка, пошел к выходу. Но уже из комнат выходили люди, белый пар наполнял коридор. Кто-то крикнул: «Стой!» – и кинулся в ноги Ваське. Васька подпрыгнул, крепко держа поросенка в руках, и выбежал на улицу. За ним помчались обитатели дома. Кто-то стрелял вслед, кто-то ревел по-звериному, но Васька мчался, ничего не видя. И через несколько минут он увидел, что ноги сами его несут в единственный казенный дом, который он знал в поселке, – в управление витаминных командировок, на одной из которых и работал Васька сборщиком стланика.

    Погоня была близка. Васька взбежал на крыльцо, оттолкнул дежурного и помчался по коридору. Толпа преследователей грохотала сзади. Васька кинулся в кабинет заведующего культурной работой и выскочил в другую дверь – в красный уголок. Дальше бежать было некуда. Васька сейчас только увидел, что потерял шапку. Мерзлый поросенок все еще был в его руках. Васька положил поросенка на пол, своротил массивные скамейки и заложил ими дверь. Кафедру-трибуну он подтащил туда же. Кто-то потряс дверь, и наступила тишина.

    Тогда Васька сел на пол, взял в обе руки поросенка, сырого, мороженого поросенка, и грыз, грыз…

    Когда вызван был отряд стрелков, и двери были открыты, и баррикада разобрана, Васька успел съесть половину поросенка…